Наконец коляска остановилась у высоких ворот украшенных. Чехов А

Если я когда-нибудь выйду замуж, то буду венчаться в этой церкви, - сказала Франсин.

Мы посидели на скамейках, опустились на колени на молельные коврики, благоговейно постояли перед алтарем.

Как красиво, - сказала Франсин.

Мистер Каунсил напомнил нам, что пора ехать, и мы вернулись в гостиницу. Оттуда поехали на станцию, где сели на поезд, идущий в Престон Карстэйрз.

Когда мы приехали, нас ждала коляска, на которой был изображен замысловатый герб. Франсин подтолкнула меня:

Герб Юэллов, - прошептала она. - Наш.

Некрасивое лицо мистера Каунсила выражало явное облегчение. Он безупречно выполнил поручение.

Франсин была возбуждена, однако, как и я, она почувствовала тревогу. Было очень весело шутить о тюрьме, когда находишься в тысяче миль от нее. Но все выглядит по-другому, когда до заключения в нее тебе остался всего один час.

Нас ждал строгий кучер.

Мистер Каунсил, сэр, - сказал он, - это и есть юные леди?

Да, - подтвердил мистер Каунсил.

Коляска подана, сэр.

Он оглядел нас, и его глаза остановились на Франсин. На ней было простое серое пальто, которое носила еще мама, а на голове соломенная шляпка с маргариткой в центре и бантиком под подбородком. Она была одета очень просто, однако была очаровательна, как и всегда. Его взгляд перешел на меня, а затем быстро вернулся к Франсин.

Залезайте-ка внутрь, юные леди, - сказал он. Копыта лошади зацокали по дороге, и мы поехали мимо железных изгородей и тенистых полян. Наконец коляска остановилась перед железными воротами. Ворота немедленно открыл мальчик, который отвесил нам поклон, и мы въехали внутрь. Коляска остановилась перед газоном, и мы вышли.

Мы стояли рядом, моя сестра и я, крепко держась за руки. Я чувствовала, что Франсин тоже боится. Мы увидели его, этот дом, который так горячо ненавидел наш отец и называл тюрьмой. Он был огромным и построен из серого камня, оправдывая свое название.

На каждом углу были сторожевые башенки. Я заметила зубчатую стену с бойницами и высокую арку, через которую разглядела задний двор. Он был очень большим, и я почувствовала благоговение смешанное со страхом.

Франсин крепко сжала мою руку, как бы набираясь мужества. Мы вместе зашагали через лужайку к большой двери, которая была открыта настежь. Около нее стояла женщина в накрахмаленном чепце. Кучер уже уехал через арку на задний двор, и внимание женщины было занято только нами.

Хозяин готов принять вас тотчас же, мистер Каунсил, - сказала она.

Проходите, - одобряюще улыбнулся нам мистер Каунсил, и мы вошли внутрь.

Я никогда не забуду, как я первый раз переступила порог этого дома. Я вся дрожала от волнения, смешанного со страхом и любопытством. Дом наших предков! - думала я. И потом - тюрьма.

О, эти толстые каменные стены, прохлада, которую мы почувствовали, когда вошли, величие огромного зала со сводчатым потолком, каменные полы и стены, на которых блестело оружие давно умерших Юэллов - все это привело меня в восхищение и одновременно пугало. Наши шаги гулко отдавались в зале, и я старалась ступать тихонечко. Я заметила что Франсин подняла голову и приняла боевой вид, что означало, что она волнуется, но не хочет, чтобы об этом знали другие.

Хозяин сказал, чтобы вы прошли прямо к нему, - повторила женщина. Она была довольно полная, а ее седые волосы были зачесаны назад со лба и убраны под чепец. У нее были маленькие глазки и крепко сжатые губы. Она очень вписывалась в атмосферу дома.

Сюда, пожалуйста, сэр, - сказала она мистеру Каунсилу.

Она повернулась, и мы поднялись вслед за ней по огромной лестнице. Франсин все еще держала меня за руку. Мы прошли по галерее и остановились у одной из дверей. Женщина постучала, и чей-то голос сказал:

Войдите.

Мы послушались. То, что мы увидели, навсегда останется в моей памяти. Я плохо помню саму темную комнату с тяжелыми портьерами и большой темной мебелью, потому что в ней царил мой дедушка. Он восседал на стуле как на троне и был похож на библейского пророка. Он, очевидно, был очень крупным мужчиной, руки его были сложены на груди. Больше всего меня поразила его длинная роскошная борода, которая спускалась по его груди и закрывала нижнюю часть лица. Рядом с ним сидела женщина средних лет, ничем не примечательная. Я догадалась, что это тетя Грейс. Она была маленькой, незначительной и скромной, но, может быть, так только казалось по сравнению с величественной фигурой хозяина.

Итак, вы привезли моих внучек, мистер Каунсил, - сказал дедушка. - Подойдите.

Последнее было адресовано нам, и Франсин подошла, потянув меня за собой.

Хм-м, - дедушка пристально нас разглядывал, отчего у меня появилось чувство, что он ищет в нас какой-нибудь недостаток. И еще меня поразило, что он не обратил внимания на красоту Франсин.

Я ждала, что он нас поцелует или хотя бы поздоровается за руку. Вместо этого он нас оглядел с большой неприязнью.

Я ваш дедушка, - сказал он - и здесь ваш дом. Я надеюсь, вы будете достойны его. Без сомнения, вам многому надо будет научиться. Вы попали в цивилизованное общество. И вам нужно это хорошо запомнить.

Мы всегда жили в цивилизованном обществе, - ответила Франсин.

Наступила тишина. Я увидела, как женщина, сидевшая рядом с дедушкой, вздрогнула.

Тут я с тобой не согласен, - сказал он.

Тогда вы неправы, - продолжала Франсин. Я видела, что она очень нервничает, но замечания дедушки задевали отца, а этого вынести сестра не могла. Она немедленно восстала против основного правила дома - что дедушка всегда прав. Он был так удивлен, что не сразу нашелся, что ответить.

В десятом часу темного сентябрьского вечера у земского доктора Кирилова скончался от дифтерита его единственный сын, шестилетний Андрей. Когда докторша опустилась на колени перед кроваткой умершего ребенка и ею овладел первый приступ отчаяния, в передней резко прозвучал звонок.
По случаю дифтерита вся прислуга еще с утра была выслана из дому. Кирилов, как был, без сюртука, в расстегнутой жилетке, не вытирая мокрого лица и рук, обожженных карболкой, пошел сам отворять дверь. В передней было темно, и в человеке, который вошел, можно было различить только средний рост, белое кашне и большое, чрезвычайно бледное лицо, такое бледное, что, казалось, от появления этого лица в передней стало светлее...
- Доктор у себя? - быстро спросил вошедший.
- Я дома, - ответил Кирилов. - Что вам угодно?
- А, это вы? Очень рад! - обрадовался вошедший и стал искать в потемках руку доктора, нашел ее и крепко стиснул в своих руках. - Очень... очень рад! Мы с вами знакомы!.. Я - Абогин... имел удовольствие видеть вас летом у Гнучева. Очень рад, что застал... Бога ради, не откажите поехать сейчас со мной... У меня опасно заболела жена... И экипаж со мной...
По голосу и движениям вошедшего заметно было, что он находился в сильно возбужденном состоянии. Точно испуганный пожаром или бешеной собакой, он едва сдерживал свое частое дыхание и говорил быстро, дрожащим голосом, и что-то неподдельно искреннее, детски-малодушное звучало в его речи. Как все испуганные и ошеломленные, он говорил короткими, отрывистыми фразами и произносил много лишних, совсем не идущих к делу слов.
- Я боялся не застать вас, - продолжал он. - Пока ехал к вам, исстрадался душой... Одевайтесь и едемте, ради бога... Произошло это таким образом. Приезжает ко мне Папчинский, Александр Семенович, которого вы знаете... Поговорили мы... потом сели чай пить; вдруг жена вскрикивает, хватает себя за сердце и падает на спинку стула. Мы отнесли ее на кровать и... я уж и нашатырным спиртом тер ей виски, и водой брызгал... лежит, как мертвая... Боюсь, что это аневризма... Поедемте... У нее и отец умер от аневризмы...
Кирилов слушал и молчал, как будто не понимал русской речи.
Когда Абогин еще раз упомянул про Папчинского и про отца своей жены и еще раз начал искать в потемках руку, доктор встряхнул головой и сказал, апатично растягивая каждое слово:
- Извините, я не могу ехать... Минут пять назад у меня... умер сын...
- Неужели? - прошептал Абогин, делая шаг назад. - Боже мой, в какой недобрый час я попал! Удивительно несчастный день... удивительно! Какое совпадение... и как нарочно!
Абогин взялся за ручку двери и в раздумье поник головой. Он, видимо, колебался и не знал, что делать: уходить или продолжать просить доктора.
- Послушайте, - горячо сказал он, хватая Кирилова за рукав, - я отлично понимаю ваше положение! Видит бог, мне стыдно, что я в такие минуты пытаюсь овладеть вашим вниманием, но что же мне делать? Судите сами, к кому я поеду? Ведь, кроме вас, здесь нет другого врача. Поедемте ради бога! Не за себя я прошу... Не я болен!
Наступило молчание. Кирилов повернулся спиной к Абогину, постоял и медленно вышел из передней в залу. Судя по его неверной, машинальной походке, по тому вниманию, с каким он в зале поправил на негоревшей лампе мохнатый абажур и заглянул в толстую книгу, лежавшую на столе, в эти минуты у него не было ни намерений, ни желаний, ни о чем он не думал и, вероятно, уже не помнил, что у него в передней стоит чужой человек. Сумерки и тишина залы, по-видимому, усилили его ошалелость. Идя из залы к себе в кабинет, он поднимал правую ногу выше, чем следует, искал руками дверных косяков, и в это время во всей его фигуре чувствовалось какое-то недоумение, точно он попал в чужую квартиру или же первый раз в жизни напился пьян и теперь с недоумением отдавался своему новому ощущению. По одной стене кабинета, через шкапы с книгами, тянулась широкая полоса света; вместе с тяжелым, спертым запахом карболки и эфира этот свет шел из слегка отворенной двери, ведущей из кабинета в спальню... Доктор опустился в кресло перед столом; минуту он сонливо глядел на свои освещенные книги, потом поднялся и пошел в спальню.
Здесь, в спальне, царил мертвый покой. Всё до последней мелочи красноречиво говорило о недавно пережитой буре, об утомлении, и всё отдыхало. Свечка, стоявшая на табурете в тесной толпе стклянок, коробок и баночек, и большая лампа на комоде ярко освещали всю комнату. На кровати, у самого окна, лежал мальчик с открытыми глазами и удивленным выражением лица. Он не двигался, пооткрытые глаза его, казалось, с каждым мгновением всё более темнели и уходили вовнутрь черепа. Положив руки на его туловище и спрятав лицо в складки постели, перед кроватью стояла на коленях мать. Подобно мальчику, она не шевелилась, но сколько живого движения чувствовалось в изгибах ее тела и в руках! Припадала она к кровати всем своим существом, с силой и жадностью, как будто боялась нарушить покойную и удобную позу, которую наконец нашла для своего утомленного тела. Одеяла, тряпки, тазы, лужи на полу, разбросанные повсюду кисточки и ложки, белая бутыль с известковой водой, самый воздух, удушливый и тяжелый, - всё замерло и казалось погруженным в покой.
Доктор остановился около жены, засунул руки в карманы брюк и, склонив голову набок, устремил взгляд на сына. Лицо его выражало равнодушие, только по росинкам, блестевшим на его бороде, и заметно было, что он недавно плакал.
Тот отталкивающий ужас, о котором думают, когда говорят о смерти, отсутствовал в спальне. Во всеобщем столбняке, в позе матери, в равнодушии докторского лица лежало что-то притягивающее, трогающее сердце, именно та тонкая, едва уловимая красота человеческого горя, которую не скоро еще научатся понимать и описывать и которую умеет передавать, кажется, одна только музыка. Красота чувствовалась и в угрюмой тишине; Кирилов и его жена молчали, не плакали, как будто, кроме тяжести потери, сознавали также и весь лиризм своего положения: как когда-то, в свое время, прошла их молодость, так теперь, вместе с этим мальчиком, уходило навсегда в вечность и их право иметь детей! Доктору 44 года, он уже сед и выглядит стариком; его поблекшей и больной жене 35 лет. Андрей был не только единственным, но и последним.
В противоположность своей жене доктор принадлежал к числу натур, которые во время душевной боли чувствуют потребность в движении. Постояв около жены минут пять, он, высоко поднимая правую ногу, из спальни прошел в маленькую комнату, наполовину занятую большим, широким диваном; отсюда прошел в кухню. Поблуждав около печки и кухаркиной постели, он нагнулся и сквозь маленькую дверцу вышел в переднюю.
Тут он опять увидел белое кашне и бледное лицо.
- Наконец-то! - вздохнул Абогин, берясь за ручку двери. - Едемте, пожалуйста!
Доктор вздрогнул, поглядел на него и вспомнил...
- Послушайте, ведь я уже сказал вам, что мне нельзя ехать! - сказал он, оживляясь. - Как странно!
- Доктор, я не истукан, отлично понимаю ваше положение... сочувствую вам! - сказал умоляющим голосом Абогин, прикладывая к своему кашне руку. - Но ведь я не за себя прошу... Умирает моя жена! Если бы вы слышали этот крик, видели ее лицо, то поняли бы мою настойчивость! Боже мой, а уж я думал, что вы пошли одеваться! Доктор, время дорого! Едемте, прошу вас!
- Ехать я не могу! - сказал с расстановкой Кирилов и шагнул в залу.
Абогин пошел за ним и схватил его за рукав.
- У вас горе, я понимаю, но ведь приглашаю я вас не зубы лечить, не в эксперты, а спасать жизнь человеческую! - продолжал он умолять, как нищий. - Эта жизнь выше всякого личного горя! Ну, я прошу мужества, подвига! Во имя человеколюбия!
- Человеколюбие - палка о двух концах! - раздраженно сказал Кирилов. - Во имя того же человеколюбия я прошу вас не увозить меня. И как странно, ей-богу! Я едва на ногах стою, а вы человеколюбием пугаете! Никуда я сейчас не годен... не поеду ни за что, да и на кого я жену оставлю? Нет, нет...
Кирилов замахал кистями рук и попятился назад.
- И... и не просите! - продолжал он испуганно. - Извините меня... По XIII тому законов я обязан ехать, и вы имеете право тащить меня за шиворот... Извольте, тащите, но... я не годен... Даже говорить не в состоянии... Извините...
- Напрасно, доктор, вы говорите со мной таким топом! - сказал Абогин, опять беря доктора за рукав. - Бог с ним, с XIII томом! Насиловать вашей воли я не имею никакого права. Хотите - поезжайте, не хотите - бог с вами, но я не к волей вашей обращаюсь, а к чувству. Умирает молодая женщина! Сейчас, вы говорите, у вас умер сын, кому же, как не вам, понять мой ужас?
Голос Абогина дрожал от волнения; в этой дрожи и в тоне было гораздо больше убедительности, чем в словах. Абогин был искренен, но замечательно, какие бы фразы он ни говорил, все они выходили у него ходульными, бездушными, неуместно цветистыми и как будто даже оскорбляли и воздух докторской квартиры и умирающую где-то женщину. Он и сам это чувствовал, а потому, боясь быть непонятым, изо всех сил старался придать своему голосу мягкость и нежность, чтобы взять если не словами, то хотя бы искренностью тона. Вообще фраза, как бы она ни была красива и глубока, действует только на равнодушных, но не всегда может удовлетворить тех, кто счастлив или несчастлив; потому-то высшим выражением счастья или несчастья является чаще всего безмолвие; влюбленные понимают друг друга лучше, когда молчат, а горячая, страстная речь, сказанная на могиле, трогает только посторонних, вдове же и детям умершего кажется она холодной и ничтожной.
Кирилов стоял и молчал. Когда Абогин сказал еще несколько фраз о высоком призвании врача, о самопожертвовании и проч., доктор спросил угрюмо:
- Далеко ехать?
- Что-то около 13-14 верст. У меня отличные лошади, доктор! Даю вам честное слово, что доставлю вас туда и обратно в один час. Только один час!
Последние слова подействовали на доктора сильнее, чем ссылки на человеколюбие или призвание врача. Он подумал и сказал со вздохом:
- Хорошо, едемте!
Он быстро, уже верною походкой пошел к своему кабинету и немного погодя вернулся в длинном сюртуке. Мелко семеня возле него и шаркая ногами, обрадованный Абогин помог ему надеть пальто и вместе с ним вышел из дома.
На дворе было темно, но светлее, чем в передней. В темноте уже ясно вырисовывалась высокая сутуловатая фигура доктора с длинной, узкой бородой и с орлиным носом. У Абогина, кроме бледного лица, теперь видна была его большая голова и маленькая, студенческая шапочка, едва прикрывавшая темя. Кашне белело только спереди, позади же оно пряталось за длинными волосами.
- Верьте, я сумею оценить ваше великодушие, - бормотал Абогин, подсаживая доктора в коляску. - Мы живо домчимся. Ты же, Лука, голубчик, поезжай как можно скорее! Пожалуйста!
Кучер ехал быстро. Сначала тянулся ряд невзрачных построек, стоявших вдоль больничного двора; всюду было темно, только в глубине двора из чьего-то окна, сквозь палисадник, пробивался яркий свет, да три окна верхнего этажа больничного корпуса казались бледнее воздуха. Затем коляска въехала в густые потемки; тут пахло грибной сыростью и слышался шёпот деревьев; вороны, разбуженные шумом колес, закопошились в листве и подняли тревожный жалобный крик, как будто знали, что у доктора умер сын, а у Абогина больна жена. Но вот замелькали отдельные деревья, кустарник; сверкнул угрюмо пруд, на котором спали большие черные тени, - и коляска покатила по гладкой равнине. Крик ворон слышался уже глухо, далеко сзади и скоро совсем умолк.
Почти всю дорогу Кирилов и Абогин молчали. Только раз Абогин глубоко вздохнул и пробормотал:
- Мучительное состояние! Никогда так не любишь близких, как в то время, когда рискуешь потерять их.
И когда коляска тихо переезжала реку, Кирилов вдруг встрепенулся, точно его испугал плеск воды, и задвигался.
- Послушайте, отпустите меня, - сказал он тоскливо. - Я к вам потом приеду. Мне бы только фельдшера к жене послать. Ведь она одна!
Абогин молчал. Коляска, покачиваясь и стуча о камни, проехала песочный берег и покатила далее. Кирилов заметался в тоске и поглядел вокруг себя. Позади, сквозь скудный свет звезд, видна была дорога и исчезавшие в потемках прибрежные ивы. Направо лежала равнина, такая же ровная и безграничная, как небо; далеко на ней там и сям, вероятно, на торфяных болотах, горели тусклые огоньки. Налево, параллельно дороге, тянулся холм, кудрявый от мелкого кустарника, а над холмом неподвижно стоял большой полумесяц, красный, слегка подернутый туманом и окруженный мелкими облачками, которые, казалось, оглядывали его со всех сторон и стерегли, чтобы он не ушел.
Во всей природе чувствовалось что-то безнадежное, больное; земля, как падшая женщина, которая одна сидит в темной комнате и старается не думать о прошлом, томилась воспоминаниями о весне и лете и апатично ожидала неизбежной зимы. Куда ни взглянешь, всюду природа представлялась темной, безгранично глубокой и холодной ямой, откуда не выбраться ни Кирилову, ни Абогину, ни красному полумесяцу...
Чем ближе к цели была коляска, тем нетерпеливее становился Абогин. Он двигался, вскакивал, вглядывался через плечо кучера вперед. А когда, наконец, коляска остановилась у крыльца, красиво задрапированного полосатой холстиной, и когда он поглядел на освещенные окна второго этажа, слышно было, как дрожало его дыхание.
- Если что случится, то... я не переживу, - сказал он, входя с доктором в переднюю и в волнении потирая руки. - Но не слышно суматохи, значит, пока еще благополучно, - прибавил он, вслушиваясь в тишину.
В передней не слышно было ни голосов, ни шагов, и весь дом казался спавшим, несмотря на яркое освещение. Теперь уж доктор и Абогин, бывшие до сего времени в потемках, могли разглядеть друг друга. Доктор был высок, сутуловат, одет неряшливо и лицо имел некрасивое. Что-то неприятно резкое, неласковое и суровое выражали его толстые, как у негра, губы, орлиный нос и вялый, равнодушный взгляд. Его нечесаная голова, впалые виски, преждевременные седины на длинной, узкой бороде, сквозь которую просвечивал подбородок, бледно-серый цвет кожи и небрежные, угловатые манеры - всё это своею черствостью наводило на мысль о пережитой нужде, бездолье, об утомлении жизнью и людьми. Глядя на всю его сухую фигуру, не верилось, чтобы у этого человека была жена, чтобы он мог плакать о ребенке. Абогин же изображал из себя нечто другое. Это был плотный; солидный блондин, с большой головой и крупными, но мягкими чертами лица, одетый изящно, по самой последней моде. В его осанке, в плотно застегнутом сюртуке, в гриве и в лице чувствовалось что-то благородное, львиное; ходил он, держа прямо голову и выпятив вперед грудь, говорил приятным баритоном, и в манерах, с какими он снимал свое кашне или поправлял волосы на голове, сквозило тонкое, почти женское изящество. Даже бледность и детский страх, с каким он, раздеваясь, поглядывал вверх на лестницу, не портили его осанки и не умаляли сытости, здоровья и апломба, какими дышала вся его фигура.
- Никого нет и ничего не слышно, - сказал он, идя по лестнице. - Суматохи нет. Дай-то бог!
Он провел доктора через переднюю в большую залу, где темнел черный рояль и висела люстра в белом чехле; отсюда оба они прошли в маленькую, очень уютную и красивую гостиную, полную приятного розового полумрака.
- Ну, посидите тут, доктор, - сказал Абогин, - а я... сейчас. Я пойду погляжу и предупрежу.
Кирилов остался один. Роскошь гостиной, приятный полумрак и само его присутствие в чужом, незнакомом доме, имевшее характер приключения, по-видимому, не трогали его. Он сидел в кресле и разглядывал свои обожженные карболкой руки. Только мельком увидел он ярко-красный абажур, футляр от виолончели, да, покосившись в ту сторону, где тикали часы, он заметил чучело волка, такого же солидного и сытого, как сам Абогин.
Было тихо... Где-то далеко в соседних комнатах кто-то громко произнес «а»!, прозвенела стеклянная дверь, вероятно, шкапа, и опять всё стихло. Подождав минут пять, Кирилов перестал оглядывать свои руки и поднял глаза на ту дверь, за которой скрылся Абогин.
У порога этой двери стоял Абогин, но не тот, который вышел. Выражение сытости и тонкого изящества исчезло на нем, лицо его, и руки, и поза были исковерканы отвратительным выражением не то ужаса, не то мучительной физической боли. Его нос, губы, усы, все черты двигались и, казалось, старались оторваться от лица, глаза же как будто смеялись от боли...
Абогин тяжело и широко шагнул на середину гостиной, согнулся, простонал и потряс кулаками.
- Обманула! - крикнул он, сильно напирая на слог ну. - Обманула! Ушла! Заболела и услала меня за доктором для того только, чтобы бежать с этим шутом Папчинским! Боже мой!
Абогин тяжело шагнул к доктору, протянул к его лицу свои белые мягкие кулаки и, потрясая ими, продолжал вопить:
- Ушла!! Обманула! Ну, к чему же эта ложь?! Боже мой! Боже мой! К чему этот грязный, шулерский фокус, эта дьявольская, змеиная игра? Что я ей сделал? Ушла!
Слезы брызнули у него из глаз. Он перевернулся на одной ноге и зашагал по гостиной. Теперь в своем коротком сюртуке, в модных узких брюках, в которых ноги казались не по корпусу тонкими, со своей большой головой и гривой он чрезвычайно походил на льва. На равнодушном лице доктора засветилось любопытство. Он поднялся и оглядел Абогина.
- Позвольте, где же больная? - спросил он.
- Больная! Больная! - крикнул Абогин, смеясь, плача и всё еще потрясая кулаками. - Это не больная, а проклятая! Низость! Подлость, гаже чего не придумал бы, кажется, сам сатана! Услала затем, чтобы бежать, бежать с шутом, тупым клоуном, альфонсом! О боже, лучше бы она умерла! Я не вынесу! Не вынесу я!
Доктор выпрямился. Его глаза замигали, налились слезами, узкая борода задвигалась направо и налево вместе с челюстью.
- Позвольте, как же это? - спросил он, с любопытством оглядываясь. - У меня умер ребенок, жена в тоске, одна на весь дом... сам я едва стою на ногах, три ночи не спал... и что же? Меня заставляют играть в какой-то пошлой комедии, играть роль бутафорской вещи! Не... не понимаю!
Абогин разжал один кулак, швырнул на пол скомканную записку и наступил на нее, как на насекомое, которое хочется раздавить.
- И я не видел... не понимал! - говорил он сквозь сжатые зубы, потрясая около своего лица одним кулаком и с таким выражением, как будто ему наступили на мозоль. - Я не замечал, что он ездит каждый день, не заметил, что он сегодня приехал в карете! Зачем в карете? И я не видел! Колпак!
- Не... не понимаю! - бормотал доктор. - Ведь это что же такое! Ведь это глумление над личностью, издевательство над человеческими страданиями! Это что-то невозможное... первый раз в жизни вижу!
С тупым удивлением человека, который только что стал понимать, что его тяжело оскорбили, доктор пожал плечами, развел руками и, не зная, что говорить, что делать, в изнеможении опустился в кресло.
- Ну, разлюбила, полюбила другого - бог с тобой, но к чему же обман, к чему этот подлый, изменнический фортель? - говорил плачущим голосом Абогин. - К чему? И за что? Что я тебе сделал? Послушайте, доктор, - горячо сказал он, подходя к Кирилову. - Вы были невольным свидетелем моего несчастья, и я не стану скрывать от вас правды. Клянусь вам, что я любил эту женщину, любил набожно, как раб! Для нее я пожертвовал всем: поссорился с родней, бросил службу и музыку, прощал ей то, чего не сумел бы простить матери или сестре... Ни разу я не поглядел на нее косо... не подавал никакого повода! За что же эта ложь? Я не требую любви, но зачем этот гнусный обман? Не любишь, так скажи прямо, честно, тем более, что знаешь мои взгляды на этот счет...
Со слезами на глазах, дрожа всем телом, Абогин искренно изливал перед доктором свою душу. Он говорил горячо, прижимая обе руки к сердцу, разоблачал свои семейные тайны без малейшего колебания и как будто даже рад был, что наконец эти тайны вырвались наружу из его груди. Поговори он таким образом час, другой, вылей свою душу, и, несомненно, ему стало бы легче. Кто знает, выслушай его доктор, посочувствуй ему дружески, быть может, он, как это часто случается, примирился бы со своим горем без протеста, не делая ненужных глупостей... Но случилось иначе. Пока Абогин говорил, оскорбленный доктор заметно менялся. Равнодушие и удивление на его лице мало-помалу уступили место выражению горькой обиды, негодования и гнева. Черты лица его стали еще резче, черствее и неприятнее. Когда Абогин поднес к его глазам карточку молодой женщины с красивым, но сухим и невыразительным, как у монашенки, лицом и спросил, можно ли, глядя на это лицо, допустить, что оно способно выражать ложь, доктор вдруг вскочил, сверкнул глазами и сказал, грубо отчеканивая каждое слово:
- Зачем вы всё это говорите мне? Не желаю я слушать! Не желаю! - крикнул он и стукнул кулаком по столу. - Не нужны мне ваши пошлые тайны, чёрт бы их взял! Не смеете вы говорить мне эти пошлости! Или вы думаете, что я еще недостаточно оскорблен? Что я лакей, которого до конца можно оскорблять? Да?
Абогин попятился от Кирилова и изумленно уставился на него.
- Зачем вы меня сюда привезли? - продолжал доктор, тряся бородой. - Если вы с жиру женитесь, с жиру беситесь и разыгрываете мелодрамы, то при чем тут я? Что у меня общего с вашими романами? Оставьте меня в покое! Упражняйтесь в благородном кулачестве, рисуйтесь гуманными идеями, играйте (доктор покосился на футляр с виолончелью) - играйте на контрабасах и тромбонах, жирейте, как каплуны, но не смейте глумиться над личностью! Не умеете уважать ее, так хоть избавьте ее от вашего внимания!
- Позвольте, что это всё значит? - спросил Абогин, краснея.
- А то значит, что низко и подло играть так людьми! Я врач, вы считаете врачей и вообще рабочих, от которых не пахнет духами и проституцией, своими лакеями и моветонами 1, ну и считайте, но никто не дал вам права делать из человека, который страдает, бутафорскую вещь!
- Как вы смеете говорить мне это? - спросил тихо Абогин, и его лицо опять запрыгало и на этот раз уже ясно от гнева.
- Нет, как вы, зная, что у меня горе, смели привезти меня сюда выслушивать пошлости? - крикнул доктор и опять стукнул кулаком по столу. - Кто вам дал право так издеваться над чужим горем?
- Вы с ума сошли! - крикнул Абогин. - Не великодушно! Я сам глубоко несчастлив и... и...
- Несчастлив, - презрительно ухмыльнулся доктор. - Не трогайте этого слова, оно вас не касается. Шалопаи, которые не находят денег под вексель, тоже называют себя несчастными. Каплун, которого давит лишний жир, тоже несчастлив. Ничтожные люди!
- Милостивый государь, вы забываетесь! - взвизгнул Абогин. - За такие слова... бьют! Понимаете?
Абогин торопливо полез к боковой карман, вытащил оттуда бумажник и, достав две бумажки, швырнул их на стол.
- Вот вам за ваш визит! - сказал он, шевеля ноздрями. - Вам заплачено!
- Не смеете вы предлагать мне деньги! - крикнул доктор и смахнул со стола на пол бумажки. - За оскорбление деньгами не платят!
Абогин и доктор стояли лицом к лицу и в гневе продолжали наносить друг другу незаслуженные оскорбления. Кажется, никогда в жизни, даже в бреду, они не сказали столько несправедливого, жестокого и нелепого. В обоих сильно сказался эгоизм несчастных. Несчастные эгоистичны, злы, несправедливы, жестоки и менее, чем глупцы, способны понимать друг друга. Не соединяет, а разъединяет людей несчастье, и даже там, где, казалось бы, люди должны быть связаны однородностью горя, проделывается гораздо больше несправедливостей и жестокостей, чем в среде сравнительно довольной.
- Извольте отправить меня домой! - крикнул доктор, задыхаясь.
Абогин резко позвонил. Когда на его зов никто не явился, он еще раз позвонил и сердито швырнул колокольчик на пол; тот глухо ударился о ковер и издал жалобный, точно предсмертный стон. Явился лакей.
- Где вы попрятались, чёрт бы вас взял?! - набросился на него хозяин, сжимая кулаки. - Где ты был сейчас? Пошел, скажи, чтобы этому господину подали коляску, а для меня вели заложить карету! Постой! -крикнул он, когда лакей повернулся уходить. - Завтра чтоб ни одного предателя не оставалось в доме! Все вон! Нанимаю новых! Гадины!
В ожидании экипажей Абогин и доктор молчали. К первому уже вернулись и выражение сытости и тонкое изящество. Он шагал по гостиной, изящно встряхивал головой и, очевидно, что-то замышлял. Гнев его еще не остыл, но он старался показывать вид, что не замечает своего врага... Доктор же стоял, держался одной рукой о край стола и глядел на Абогина с тем глубоким, несколько циничным и некрасивым презрением, с каким умеют глядеть только горе и бездолье, когда видят перед собой сытость и изящество.
Когда немного погодя доктор сел в коляску и поехал, глаза его всё еще продолжали глядеть презрительно. Было темно, гораздо темнее, чем час тому назад. Красный полумесяц уже ушел за холм, и сторожившие его тучи темными пятнами лежали около звезд. Карета с красными огнями застучала по дороге и перегнала доктора. Это ехал Абогин протестовать, делать глупости...
Всю дорогу доктор думал не о жене, не об Андрее, а об Абогине и людях, живших в доме, который он только что оставил. Мысли его были несправедливы и нечеловечно жестоки. Осудил он и Абогина, и его жену, и Папчинского, и всех, живущих в розовом полумраке и пахнущих духами, и всю дорогу ненавидел их ж презирал до боли в сердце. И в уме его сложилось крепкое убеждение об этих людях.
Пройдет время, пройдет и горе Кирилова, но это убеждение, несправедливое, недостойное человеческого сердца, не пройдет и останется в уме доктора до самой могилы.

Приезд гостьи разбудил собачонок, сиявших на солнце: мохнатую Адель, беспрестанно путавшуюся в собственной шерсти, и кобелька Попури на тоненьких ножках. Тот и другая с лаем понесли кольцами хвосты свои в переднюю, где гостья освобождалась от своего клока и очутилась в платье модного узора и цвета и в длинных хвостах на шее; жасмины понеслись по всей комнате. Едва только во всех отношениях приятная дама узнала о приезде просто приятной дамы, как уже вбежала в переднюю. Дамы ухватились за руки, поцеловались и вскрикнули, как вскрикивают институтки, встретившиеся вскоре после выпуска, когда маменьки еще не успели объяснить им, что отец у одной беднее и ниже чином, нежели у другой. Поцелуй совершился звонко, потому что собачонки залаяли снова, за что были хлопнуты платком, и обе дамы отправились в гостиную, разумеется голубую, с диваном, овальным столом и даже ширмочками, обвитыми плющом; вслед за ними побежали, ворча, мохнатая Адель и высокий Попури на тоненьких ножках. «Сюда, сюда, вот в этот уголочек! - говорила хозяйка, усаживая гостью в угол дивана. - Вот так! вот так! вот вам и подушка!» Сказавши это, она запихнула ей за спину подушку, на которой был вышит шерстью рыцарь таким образом, как их всегда вышивают по канве: нос вышел лестницею, а губы четвероугольником. «Как же я рада, что вы... Я слышу, кто-то подъехал, да думаю себе, кто бы мог так рано. Параша говорит: «вице-губернаторша», а я говорю: «ну вот, опять приехала дура надоедать», и уж хотела сказать, что меня нет дома...»

Гостья уже хотела было приступить к делу и сообщить новость. Но восклицание, которое издала в это время дама приятная во всех отношениях, вдруг дало другое направление разговору.

Какой веселенький ситец! - воскликнула во всех отношениях приятная дама, глядя на платье просто приятной дамы.

Да, очень веселенький. Прасковья Федоровна, однако же, находит, что лучше, если бы клеточки были помельче, и чтобы не коричневые были крапинки, а голубые. Сестре ее прислали материйку: это такое очарованье, которого просто нельзя выразить словами; вообразите себе: полосочки узенькие-узенькие, какие только может представить воображение человеческое, фон голубой и через полоску все глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки... Словом, бесподобно! Можно сказать решительно, что ничего еще не было подобного на свете...

Ну что ж наш прелестник? - сказала между тем дама приятная во всех отношениях.

Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? - Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.

Как вы ни выхваляйте и ни превозносите его, - говорила она с живостью, более нежели обыкновенною, - а я скажу прямо, и ему в глаза скажу, что он негодный человек, негодный, негодный, негодный.

Да послушайте только, что я вам открою...

Распустили слухи, что он хорош, а он совсем не хорош, совсем не хорош, и нос у него... самый неприятный нос.

Позвольте же, позвольте же только рассказать вам... душенька, Анна Григорьевна, позвольте рассказать! Ведь это история, понимаете ли: история, сконапель истоар, - говорила гостья с выражением почти отчаяния и совершенно умоляющим голосом...

Какая же история?

Ах, жизнь моя, Анна Григорьевна, если бы вы могли только представить то положение, в котором я находилась, вообразите: приходит ко мне сегодня протопопша - протопопша, отца Кирилы жена - и что бы вы думали: наш-то смиренник, приезжий-то наш, каков, а?

Как, неужели он и протопопше строил куры?

Ах, Анна Григорьевна, пусть бы еще куры, это бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман: вдруг в глухую полночь, когда все уже спало в доме, раздается в ворота стук, опаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите, не то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?

Да что Коробочка, разве молода и хороша собою?

Ничуть, старуха.

Ах, прелести! Так он за старуху принялся. Ну, хорош же после этого вкус наших дам, нашли в кого влюбиться.

Да ведь нет, Анна Григорьевна, совсем не то, что вы полагаете. Вообразите себе только то, что является вооруженный с ног до головы, вроде Ринальда Ринальдина, и требует: «Продайте, говорит, все души, которые умерли». Коробочка отвечает очень резонно, говорит: «Я не могу продать, потому что они мертвые». - «Нет, говорит, они не мертвые, это мое, говорит, дело знать, мертвые ли они, или нет, они не мертвые, не мертвые, кричит, не мертвые». Словом, скандальозу наделал ужасного: вся деревня сбежалась, ребенки плачут, все кричит, никто никого не понимает, ну просто оррёр, оррёр, оррёр!.. Но вы себе представить не можете, Анна Григорьевна, как я перетревожилась, когда услышала все это. «Голубушка барыня, - говорит мне Машка, - посмотрите в зеркало: вы бледны». - «Не до зеркала, говорю, мне, я должна ехать рассказать Анне Григорьевне». В ту ж минуту приказываю заложить коляску: кучер Андрюшка спрашивает меня, куда ехать, а я ничего не могу и говорить, гляжу просто ему в глаза, как дура; я думаю, что он подумал, что я сумасшедшая. Ах, Анна Григорьевна, если б вы только могли себе представить, как я перетревожилась!

Это, однако ж, странно, - сказала во всех отношениях приятная дама, - что бы такое могли значить эти мертвые души? Я, признаюсь, тут ровно ничего не понимаю. Вот уже во второй раз я все слышу про эти мертвые души; а муж мой еще говорит, что Ноздрев врет; что-нибудь, верно же, есть...

У дамы приятной во всех отношениях насчет мертвых душ оказались свои соображения. По ее мнению, мертвые души - это только прикрытие, а все дело в том, что Чичиков хочет увезти губернаторскую дочку. Услышав это заключение, приятная дама побледнела как смерть и призналась, что не могла такого даже предположить.

Я не могу, однако же, понять только того, - сказала просто приятная дама, - как Чичиков, будучи человек заезжий, мог решиться на такой отважный пассаж. Не может быть, чтобы тут не было участников.

А вы думаете, нет их?

А кто же бы, полагаете, мог помогать ему?

Ну да хоть и Ноздрев.

Неужели Ноздрев?

А что ж? ведь его на это станет. Вы знаете, он родного отца хотел продать или, еще лучше, проиграть в карты.

Ах, боже мой, какие интересные новости я узнаю от вас! Я бы никак не могла предполагать, чтобы и Ноздрев был замешан в эту историю!

А я всегда предполагала.

Как подумаешь, право, чего не происходит на свете! Ну можно ли было предполагать, когда, помните, Чичиков только что приехал к нам в город, что он произведет такой странный марш в свете? Ах, Анна Григорьевна, если бы вы знали, как я перетревожилась! Если бы не ваша благосклонность и дружба... вот уже, точно, на краю погибели... куда ж? Машка моя видит, что я бледна как смерть. «Душечка барыня, - говорит мне, - вы бледны как смерть». - «Машка, говорю, мне не до того теперь». Так вот какой случай! Так и Ноздрев здесь, прошу покорно!

Приятной даме очень хотелось выведать дальнейшие подробности насчет похищения, то есть в котором часу и прочее, но многого захотела. Во всех отношениях приятная дама прямо отозвалась незнанием...

Когда дамы обсуждали подробности случившегося, в гостиную вошел прокурор «с вечно неподвижною своею физиономией». Дамы тотчас принялись рассказывать ему последние новости: о покупке мертвых душ, о намерении Чичикова увезти губернаторскую дочь. Но прокурор не мог ничего понять, и продолжал стоять на одном месте, сметая табак с бороды платком и хлопая левым глазом. «На том и оставили его обе дамы и отправились каждая в свою сторону бунтовать город», и для этого им потребовалось около получаса. Все в городе «пришло в брожение», хотя никто не мог ничего понять. Дамам удалось «навести такого тумана», что все чиновники были ошеломлены - «мертвые души, губернаторская дочка и Чичиков сбились и смешались в головах их необыкновенно странно», и только спустя некоторое время они стали отделять одно от другого и пытаться хоть в чем-то разобраться, и злились оттого, что им никто ничего не мог толком объяснить.

Что ж за притча, в самом деле, что за притча эти мертвые души? Логики нет никакой в мертвых душах; как же покупать мертвые души? где ж дурак такой возьмется? и на какие слепые деньги станет он покупать их? и на какой конец, к какому делу можно приткнуть эти мертвые души? и зачем вмешалась сюда губернаторская дочка? Если же он хотел увезти ее, так зачем для этого покупать мертвые души? Если же покупать мертвые души, так зачем увозить губернаторскую дочку? подарить, что ли, он хотел ей эти мертвые души? что ж за вздор, в самом деле, разнесли по городу? Что ж за направленье такое, что не успеешь поворотиться, а тут уж и выпустят историю, и хоть бы какой-нибудь смысл был... Однако ж разнесли, стало быть, была же какая-нибудь причина? Какая же причина в мертвых душах? даже и причины нет. Это, выходит, просто: Андроны едут, чепуха, белиберда, сапоги всмятку! это просто черт побери!.. Словом, пошли толки, толки, и весь город заговорил про мертвые души и губернаторскую дочку, про Чичикова и мертвые души, про губернаторскую дочку и Чичикова, и все, что ни есть, поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город! Вылезли из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались в халатах по нескольку лет дома, сваливая вину то на сапожника, сшившего узкие сапоги, то на портного, то на пьяницу кучера. Все те, которые прекратили давно уже всякие знакомства и знались только, как выражаются, с помещиками Завалишиным да Полежаевым (знаменитые термины, произведенные от глаголов «полежать» и «завалиться», которые в большом ходу у нас на Руси, все равно как фраза: заехать к Сопикову и Храповицкому, означающая всякие мертвецкие сны на боку, на спине и во во всех иных положениях, с захрапами, носовыми свистами и прочими принадлежностями); все те, которых нельзя было выманить из дому даже зазывом на расхлебку пятисотрублевой ухи с двухаршинными стерлядями и всякими тающими во рту кулебяками; словом, оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует. Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и не слышно было никогда; в гостиных заторчал какой-то длинный, длинный, с простреленною рукою, такого высокого роста, какого даже и не видано было. На улицах показались крытые дрожки, неведомые линейки, дребезжалки, колесосвистки - и заварилась каша.

В городской суете выделились два совершенно противоположных мнения и образовались две партии: мужская и женская. Мужская партия обсуждала мертвые души, женская - похищение губернаторской дочки. Хорошенькая блондинка имела серьезный разговор с матерью, после чего последовало немало допросов, упреков и угроз. Губернаторша приказала не принимать Чичикова ни под каким видом. Что касается мужчин, то некоторые предположили, что Чичиков был прислан для проверки и под словами «мертвые души» подразумевались больные, умершие в значительном количестве от повальной горячки. В это время в губернии произошло событие, всегда приводящее чиновников в тревожное состояние - как раз был назначен новый генерал-губернатор. Поэтому каждый, вспоминая свои грехи, видел в случившемся угрозу для себя.

«Как нарочно, в то время, когда господа чиновники и без того находились в затруднительном положении, пришли к губернатору разом две бумаги»: одна про фальшивомонетчика, скрывающегося под разными именами, а другая об убежавшем разбойнике. Эти бумаги сбили всех с толку. И хотя их никак нельзя было напрямую связать с Чичиковым, все чиновники заметили, что не знают, кто он такой на самом деле. Расспросили тех, кто продавал ему мертвые души, но яснее не стало. От Петрушки и Селифана тоже узнали немного - что служил на государственной службе и на таможне. И чтобы прояснить дело, решили собраться у полицеймейстера.

Александр Любинский

В 182… году, в Дюссельдорфе, в гостиной советника фон Ш. собралось несколько человек. Кроме хозяина и хозяйки, у камина расположились — их старый друг граф С., пожилая пара, (соседи по имению советника фон Ш., прибывшие в Дюссельдорф по делам и остановившиеся в его доме), а также молодой адвокат Ф. — весь день он провел вместе с советником за разбором бумаг, а когда настал вечер, госпожа советница, известная своим добрым сердцем, пригласила его отужинать и скоротать вечер с друзьями дома.

Хозяин, дабы занять гостей, предложил рассказывать по кругу необычные истории, приключившиеся с ними. Предложение было воспринято без особого энтузиазма, и лишь адвокат Ф. поддержал советника. Все выразили живейшее желание выслушать адвоката, и он начал:

«Несколько лет назад по пути в Грац меня застигла в дороге непогода. К ночи поднялся ветер, и когда коляска въехала на постоялый двор, буря уже бушевала вовсю. В небольшой, с низким закопченным потолком зале, куда провел меня хозяин, находилось несколько человек, как и я, застигнутые в пути ненастьем. Я сразу же обратил внимание на молодого человека, одиноко сидевшего у двери: у него было выразительное подвижное лицо, выдававшее нездешний темперамент. Но особенно меня поразили его длинные нервные пальцы, беспокойно теребившие ворот дорожного плаща. Он поднял на меня глаза. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга.

Я кивнул головой — он поднял руку и жестом пригласил меня сесть рядом с собой…

Надо ли вам объяснять, сколь многое решается в такие секунды: бывает, взгляды скрещиваются, словно гибкие шпаги, или устремляются друг к другу, как голубки. Но здесь было ни то, ни другое. Мною овладело странное состояние… Словно я уже знал этого путешественника много лет… Или образ его пригрезился мне? Может быть, и он ощутил нечто подобное, потому что посмотрел на меня с нескрываемым любопытством.

— Не встречались ли мы в Геттингене? — спросил он с живостью, изобличавшей еще очень молодого человека.

— Нет, — отвечал я. — Мне не приходилось там бывать.

— Странно. Мне ваше лицо как будто знакомо… Но я могу и ошибаться. Впрочем, — сказал он с печальной улыбкой. — Какое это имеет сейчас значенье!

Я предложил ему разделить мою трапезу, но он решительно отказался, заявив, что не голоден, да и всю необходимую еду всегда возит с собой, поскольку не ест некошерное.

— Ах вот оно в чем дело, сударь! — сказал я со смехом. — А я вас, было, принял за итальянца!

— Шутить изволите, — проговорил он, нахмурясь.

По всему было видно, что тема эта ему крайне неприятна.

— Поверьте, —воскликнул я, — у меня уже давно нет привычки заглядывать в чужие тарелки! Бросьте, мы ведь цивилизованные люди.

— И впрямь? — проговорил он, усмехнувшись.

Пальцы его рук на мгновенье сплелись…

— Хотите, я расскажу вам историю, случившуюся со мной? Уверен, вы не станете, после того, как услышите ее, столь бездумно выставлять сей банальный тезис.

Разумеется, я согласился. Он поднял на меня темные, словно подернутые поволокой глаза, и заговорил:

— Я принадлежу к роду древнему и знатному. Среди моих предков — знаменитые раввины, банкиры, врачи… Мой дальний прадед вынужден был бежать из Испании, оставив на разграбление инквизиции все свое состояние. Он обосновался здесь, на этой земле, и вскоре наш род расцвел снова… Мой отец торгует мануфактурой в З., где благодаря своей мудрости и рассудительности стал одним из уважаемых людей города. Когда я изъявил желание отправиться в Геттинген, чтобы изучать право, он не стал противиться, как сделали бы на его месте многие; не стал уговаривать меня продолжать семейное дело. «Что ж, — сказал он, — времена меняются и, может быть, ты прав».

Я сдал экзамены и поступил на юридический факультет. Я жил, снимая комнату, в опрятной маленькой гостинице, и тех сумм, которые ежемесячно присылал отец, вполне хватало на скромное существование. Так продолжалось два года, и вдруг, в один миг — моя жизнь покатилась камнем с горы!

Как-то вечером к гостинице подъехала карета. Я выглянул в окно и увидел две фигуры, направляющиеся к двери. В этот момент она распахнулась, в луче света возникли мужчина и женщина: он — низкого роста, плотный, со шляпой, глубоко надвинутой на лоб, и она — легкая, стройная, с лицом, скрытым под капюшоном… Они вошли в гостиницу, и через несколько секунд я услышал их шаги на лестнице.

Надо вам сказать, что гостиница была приличная. Не из тех, где останавливаются на ночь случайные парочки. Поэтому я не удивился, когда, слегка приоткрыв дверь, увидел на лестнице хозяина со свечой — он почтительно указывал новым постояльцам дорогу. В колеблющемся неверном свете мелькнул передо мной жемчужно-серый плащ, локон светлых волос, выбившийся из-под капюшона… Но лицо ее попутчика я сумел рассмотреть — на какое-то мгновенье оно возникло передо мной: мясистый нос, выпяченный вперед подбородок… Этого было достаточно, чтобы я возненавидел его так, как никого еще ненавидел! Его лицо отпечаталось в моей памяти, и я знал, что отныне оно будет преследовать меня…

Хозяин открыл соседнюю с моею комнату. Они вошли, дверь захлопнулась. Я никогда не отличался особым любопытством, но на этот раз воображение мое разыгралось, ведь дама явно не хотела быть узнанной… Я вышел в коридор, где кроме наших двух комнат находилась еще одна, которая в тот вечер была пуста. Я подкрался к двери и прислушался…

— Какая мерзость! — воскликнула хозяйка дома, и ее прекрасные черты исказилось гневом. — Он подслушивал у двери!

— Но госпожа моя, он ведь был очень еще молодой человек. И его заинтриговала таинственность встречи, — ответил адвокат. — Впрочем, если вам неприятно, я могу не продолжать.

— Нет-нет, пожалуйста! — воскликнул советник фон Ш. — Мы ведь должны узнать, чем закончится история!

Граф С. молчал.

— По отрывочным репликам я понял, что мужчина не сдержал обещание, — продолжал странник. — Но о каком обещании шла речь? Наконец, я уяснил, что дело идет о… ребенке! Да-да, она обвиняла его в том, что вот уже в течение полугода все не может забеременеть. И что мужу, несмотря на принимаемые предосторожности, становятся подозрительны ее слишком частые поездки в город. По-видимому, мужчина попытался силой овладеть ею… «Ты забываешься, — закричала она. — Нет, нет!» Послышался шум борьбы. «Ты все равно никуда от меня не денешься!» — раздался злобный голос. Дверь распахнулась. Я едва успел прижаться к стене. Она промчалась мимо меня разъяренной фурией. Наверно, глаза у нее были как у кошки — она ни разу не оступилась в темноте…

— А что же ее спутник? — спросил я, когда рассказчик замолчал, видимо вновь переживая события той злосчастной ночи.

— Ничего! Он даже не попытался ее остановить. Минут через пятнадцать хозяин пронес ему в комнату поднос с едой, а еще через час он покинул гостиницу.

Я все яснее чувствовал, что судьба этих двоих таинственными, но неразрывными нитями связана с моей… Я двинулся вслед за ним. Полная луна заливала серебряным светом улицу. Он неторопливо шел, что-то напевая и помахивая длинной узкой тростью. К моему удивлению он направился не к центру города, но в тот мерзкий район, где ютится нищета, и подойдя к полуразвалившейся лачуге, трижды постучал в дверь набалдашником трости. Дверь тут же отворилась, и он вошел внутрь…

Было уже около двух часов ночи. Меня била дрожь волнения и усталости. Но я не уходил. Почему? Я ненавидел этого человека, я — завидовал ему! Он был из тех, кому принадлежат все блага жизни, для кого все — положение в обществе, женщины, деньги — столь же естественно как воздух, которым он дышит! И я никогда, слышите вы, никогда не смогу сравняться с ним! Я обречен пробиваться, словно карабкаться в гору по отвесной стене, и мой единственный неверный шаг станет моим последним…

Я ждал. Наконец, он вышел. Я видел, как он остановился на мгновенье, оглядев пустынную улицу. Он уже не напевал. Он быстро шел к центру города, и я едва поспевал за ним. На мое несчастье я споткнулся. Он резко остановился и, обернувшись закричал: «Кто там?» Я поднялся. В это мгновенье, видимо приняв меня за бандита, он, не раздумывая ни секунды, бросился на меня, вытянув, как рапиру, трость. Я сумел увернуться. Но он сделал новую попытку, и я увидел, как на конце трости блеснуло в луче луны лезвие… Уже не помня себя, я схватил первый подвернувшийся под руку камень и что было сил швырнул его… Нападавший находился всего в полуметре от меня. Послышался глухой удар. Незнакомец упал, а я… я бросился бежать! Не помню, как я добрался до гостиницы. Встревоженная служанка впустила меня в дом; я открыл дверь своей комнаты и, не раздеваясь, рухнул на кровать…

Это была ужасная ночь. Я бредил, просыпался, снова забывался тяжким сном… Через день я прочитал в газете, что на барона Т. было совершено нападение. Бандиты едва не размозжили ему голову, но тем не менее жизни барона опасность не угрожает. В кармане его плаща были обнаружены драгоценности, которые бандиты не взяли. А посему полиция считает, что мотив преступления — не банальный грабеж… Ситуация прояснилась, и я мог трезво оценить ее. Прежде всего нужно было подумать о собственной безопасности. Вечером я выехал из гостиницы, сказав хозяевам, что покидаю город, а сам переехал в грязную ночлежку на окраине, где никому ни до кого не было дела.

Итак, вот почему барон был настороже! В кармане у него находились драгоценности. Но ведь он вел себя совершенно иначе, выходя из гостиницы… Не значит ли это, что драгоценности оказались у него в кармане после посещения лачуги? И я вновь отправился туда.

При дневном свете улица была еще отвратительней, чем при свете луны. Я уже подходил к лачуге, когда увидел, что из отворившейся двери вышла женщина, и по торопливо-грациозной походке, по этой прядке, выбившейся из-под капюшона, я понял, что это — она! Я остановился в растерянности. Я не знал, что предпринять! А между тем подъехала коляска, по-видимому, ждавшая ее за соседним углом, женщина вскочила в нее и скрылась из глаз.

Не знаю, сколько времени я простоял, глядя ей вслед… Наконец, я вспомнил о цели своего путешествия и уже более не раздумывая, направился к лачуге. Войдя в нее, я увидел старика-еврея, сидевшего за облупившейся конторкой, всеми повадками напоминавшего ростовщика. Молча я подошел к нему, и положив перед ним на стол три золотых — полуторамесячное свое содержание — попросил назвать имя прекрасной незнакомки. Глаза старика вспыхнули. «Вы расточительны, — проговорил он, и быстрым движением схватив одну из монет, поднес ее к глазам. — Да и зачем вам лишние неприятности? Сегодня здесь уже была полиция». Я молчал. Он вновь, уже более внимательно оглядел меня с ног до головы.

— Послушайте, молодой человек, — сказал он более мягко. — Поверьте моему опыту — не вам гоняться за такими дамами, не вам навещать этот дом…

— Я вам плачу! — вскричал я. — Что же вам еще нужно?

С легким звоном одну за другой он бросил монетки в ящик конторки.

— Хорошо же, — сказал он, — я скажу… Вам ведь до нее все равно не добраться.

И он назвал имя… Да, конечно, я знал его! Ее муж, престарелый сановник, занимал важный пост, а их фамильный особняк украшал одну из площадей города.

— Но что она делает в этой лавке? — воскликнул я.

— То же, что и остальные, — отвечал ростовщик.

— Она нуждается в деньгах?

— Она нуждается в своих драгоценностях.

— Похоже, они были заложены без ее ведома. Барон Т. — игрок.

Не говоря более ни слова, ростовщик скрылся за тяжелой занавесью, перегородившей надвое комнату, а я вернулся в свою ночлежку…

Я понимал, что мне нужно как можно скорее бежать из города. Ведь если полиция следит за домом ростовщика, она вот-вот нагрянет сюда! Но я и не думал уезжать. Мною овладело необычное чувство… Все, что я совершал с этого мгновенья, я делал словно механически; я будто глядел на себя со стороны, изумляясь, но не смея перечить. Может быть, именно это состояние и зовется вдохновением?

Я достал письменный прибор и единым духом написал письмо госпоже советнице Н. Я не знал почти ничего. Или, может быть, знал уже слишком много… Я хотел дать ей понять, что мне кое-что известно. Более того, я могу ей помочь выпутаться из весьма затруднительного положения… Какого? Я не пояснял. Я намекал, что она имеет дело с человеком, влюбленным в нее, и даже живописал ее грациозно-стремительную походку… Я просил о встрече, умолял о встрече! Письмо было восторженно-сумбурным и тем не менее таило скрытую угрозу. «Каждый день в течение недели с десяти до одиннадцати часов утра я буду ждать вас в кофейне, что на углу Рыночной площади». Так завершалось мое послание.

Я вышел на улицу, поймал мальчишку, и вручив ему письмо, попросил незаметно передать его советнице. Через несколько часов мальчишка вернулся, сообщив, что смог незаметно вложить письмо ей в ридикюль, когда она в толпе выходила из церкви. Я вручил ему монетку, чему он был несказанно рад, и стал ждать…

Прошла неделя. Я напрасно являлся на место встречи — она не приходила… А между тем город вдруг утратил свой привычно-благочинный облик: начался ежегодный карнавал студенческих братств, улицы наполнились «вандалами» и «тевтонцами» в шлемах, украшенных рогами. Они пили, буянили, били стекла в домах университетских преподавателей, задирали жителей, и те предпочитали отсиживаться дома.

Я уже не надеялся получить ответ и в отчаянии был готов навсегда покинуть город. Тем не менее, я решился в последний раз отправиться в кофейню, и дабы не подвергаться риску быть узнанным и избитым за свой слишком длинный нос, водрузил на голову жестяной шлем с рогами и надел на лицо черную маску.

…Она была там. Она ждала меня! Я узнал ее сразу по жемчужно-серому плащу, в котором она пришла в гостиницу той ночью. Она стояла у прилавка, словно выбирая сорт кофе. Я подошел к ней. Она подняла на меня свои прекрасные глаза. Она была так хороша, что на мгновенье я утратил дар речи… «Вот, я пришел…», — только и смог вымолвить я.

В ее лице не дрогнул ни один мускул. Она положила ладонь на сгиб моей руки и кивнула головой в сторону двери. Мы вышли из кофейни. Улица была пуста. Лишь «вандалы» и «тевтонцы» с гоготом проносились мимо нас. Все так же, не говоря ни слова, мы свернули за угол, прошли один безлюдный переулок, другой… Наконец, она подозвала извозчика, и когда мы скрылись под полумраком полога, назвала адрес… Я не знал этой улицы. Я попытался заговорить, но она снова молча сжала мою руку.

Мы ехали долго. Наконец, коляска остановилась… Я помог моей даме спуститься на гравий дорожки. Мы прошли в ворота, ведущие в сад, в глубине которого стоял одноэтажный дом или скорее дачный павильон… Она открыла ключом боковую дверь и провела меня по коридору в просторную комнату с плотно занавешенными окнами. Дверь захлопнулась. «Послушайте!», — воскликнул я и сделал шаг ей навстречу. Но она тотчас отошла к столу и взяла в руку бронзовый колокольчик. «Одно ваше неосторожное движенье, и в комнату войдут! А там — пеняйте на себя, — проговорила она. — Да снимите же, наконец, эту гадость!» — добавила она вдруг со смехом, указывая на шлем, по-прежнему венчавший мою голову. Я сдернул и отбросил его.

Этот смех сразил меня. Я понял, что заблуждался и на сей раз. Я думал, что почти взобрался уже на вершину горы. Но, оказывается, находился лишь у ее подножья. И по-прежнему пропасть разделяла нас… «Рассказывайте же! — властно проговорила госпожа советница. — Откуда вам известно про встречу в гостинице и ростовщика?» И я стал говорить так, как никогда не говорил и более, наверное, не скажу. Я говорил с вдохновением и отчаянием страсти. Я говорил о том, что произошло со мной, что я пережил, что передумал… Возможно, я не сказал всей правды; но кто знает, где кончается правда — и начинается вымысел?

По комнате бродил полусвет, и ее глаза то вспыхивали, то гасли… Я замолк. А где-то в огромном мире словно перекатывал далекий гром… Она подошла ко мне. «Похоже, ты единственный любишь меня, — проговорила она. — Даже если ты любишь на самом деле лишь свое тщеславие». И провела рукой по моей маске… «Оставайся в ней, — сказала она. — Так лучше. Я не хочу видеть твоего лица. Дай же слово, что завтра ты навсегда уедешь из города, и чтобы ни случилось, не вернешься сюда!» И я поклялся ей в этом.

Мой собеседник прервал рассказ и опустил голову. «Что же было дальше?», — спросил я. «Дальше? — сказал он, словно просыпаясь и медленно обводя глазами залу. — Дальше — мы любили друг друга, и ничего прекрасней не было с тех пор в моей жизни! А когда стало смеркаться, я ушел, и за мною захлопнулась дверь… Что ж, я сделал свое дело, я должен был уйти. И я — ушел.

А через год до меня дошла весть, что госпожа советница Н., наконец-то разродилась. На радость престарелому мужу и барону Т.! Я не смог сдержаться, сел в первую же карету и прибыл в Геттинген…» — «И что же, неужто вы смогли увидеть ребенка?» — «Да. Один Бог знает, скольких это стоило денег и сил. Я увидел ее. Это моя дочь…» — «А что же госпожа советница?» — «О, у нее все прекрасно… Говорят, она обожает дочь, ласкова с мужем… И барон Т. по-прежнему — друг дома. Правда, его злосчастная страсть не уменьшилась, и он почти разорен. Да лицо иногда дергается, словно от тика, после той злосчастной ночи… Впрочем, мы заболтались. Смотрите, уже рассвело!»

Через полчаса прибыла почтовая карета, направлявшаяся в Бонн. Пока перезапрягали лошадей, я проводил незнакомца и сердечно попрощался с ним. Дверь кареты захлопнулась, мой собеседник растаял в утреннем тумане… Навсегда».

Адвокат замолчал. Было слышно лишь, как уютно посапывает сельский помещик, уткнувшись в плечо жены.

— Однако же вы и сказочку придумали! — воскликнул советник фон Ш., утирая пот со лба. — Меня бросало то в жар, то в холод!

— А вы прекрасный рассказчик, — советница поднялась с кресла. — Вам бы писать, а не корпеть над бумагами в суде. Впрочем, адвокатов и писак развелось сейчас слишком много.

— Увы! — отвечал адвокат, вставая и сгибаясь в полупоклоне.

— Вы уже покидаете нас? — проговорил граф С., с тяжеловесной грацией старого ловеласа подходя к советнице и целуя ей руку.

— Хочу попрощаться на ночь с Вероникой. Ежели я не делаю этого, она плохо спит. Да и голова что-то разболелась…

Прекрасные черты советницы на мгновенье исказились, словно от боли.

— Уж не испугали ли вас эти россказни? — вскричал граф.

Не отвечая, она направилась к двери; уже на пороге обернулась и посмотрела на адвоката.

Он стоял посреди комнаты, скрестив на груди руки, устало прикрыв глаза…

— Послушай, — сказала она, оборачиваясь к нему от компьютерного экрана. — Но ты ведь оборвал на полуслове!

— Эта история не имеет завершенья.

— Почему же?

Он подошел к окну. Из долины восходила тьма, и лишь вершины Иудейских гор еще светлели на фоне темно-розового неба — там, где закатилось солнце.

— Ночи становятся все холодней, — сказал он.

— Пора доставать теплые одеяла.

— Думаешь, это поможет?

Не отвечая, встала, заглянула в соседнюю комнату.

— Она спит.

— Будет жаль, если проснется…

— Послушай, неужели на тебя так подействовали все эти россказни?!

Он молчал, устало прикрыв глаза.



Писатель Александр Любинский (Израиль, Иерусалим) печатается в России и Израиле. Он — автор прозы и эссеистики «Фабула», романов «Заповедная зона» и «Виноградники ночи», сборника эссе и культурологических статей «На перекрестье». Один из лауреатов «Русской Премии — 2011» за роман «Виноградники ночи»

Список всех публикаций А. Любинского в нашем журнале на странице «Наши авторы»).

В оформлении страницы использована картина немецкого художника Каспара Давида Фридриха «Странник над морем тумана», 1818 год.

Мария Ольшанская